Отношение к суициду философов разного времени.

Античная философия.



В античном обществе отношение к суициду менялось от терпимого и, в
отдельных случаях, даже поощрительного в ранних греческих государствах к
законодательно закрепленному запрету в поздней римской империи.
Государственные мужи Древней Греции признавали за гражданами право на
уход из жизни лишь в некоторых случаях. Часто разрешение на самоубийство
давалось осужденным преступникам (вспомним историю Сократа). Самоубийство,
совершенное без санкции властей, строго осуждалось и каралось посмертным
поношением: в Афинах и Фивах у трупа отсекали руку и хоронили ее отдельно.
Известна история спартанца Аристодема, искавшего и нашедшего гибель в
Платейской битве. В отличие от летчиков-камикадзе и Александра Матросова,
он удостоился не почестей за героизм, а хулы и осуждения.
Вместе с тем в той же Спарте чтили память самоубийцы Ликурга, которого
следовало бы поставить в пример политикам последующих веков. Прославленный
законодатель отправился к дельфийскому оракулу, взяв с сограждан клятву
жить по введенным им законам, пока он не вернется. Когда оракул одобрил
нововведения реформатора, Ликург уморил себя голодом, чтобы связанные
словом спартанцы продолжали жить по его правде и дальше.
В Афинах и ряде других городов имелся особый запас яда для тех, кто желал
уйти из жизни и мог обосновать свое намерение перед ареопагом. Читаем у
Либания: "Пусть тот, кто не хочет больше жить, изложит свои основания
ареопагу и, получивши разрешение, покидает жизнь. Если жизнь тебе претит —
умирай; если ты обижен судьбой — пей цикуту. Если сломлен горем — оставляй
жизнь. Пусть несчастный расскажет про свои горести, пусть власти дадут ему
лекарство, и его беде наступит конец".
Итак, государство уже вторглось в область сокровенной и окончательной
свободы, но пока еще ведет себя деликатно и Снисходительно — разумеется,
лишь по отношению к полноправным гражданам, поскольку рабам свободы не
полагалось вовсе.
В Риме, особенно после создания империи, строгость закона по отношению к
mors voluntaria ("добровольная смерть") усугубилась. В кодексе императора
Адриана (II век) легионеру за попытку самоубийства полагается смертная
казнь: "Если солдат попытается умертвить себя, но не сумеет, то будет лишен
головы". А дальше следует характерная оговорка: "...в том случае, если
только причиной тому не были невыносимое горе, болезнь, скорбь или иная
подобная причина". Далее названы и иные смягчающие вину мотивы: "усталость
от жизни, безумие или стыд". Даже с учетом смертной казни для самоубийц, не
подпадающих под вышеуказанные категории, а они допускают самую либеральную
интерпретацию, то получается, что во времена Адриана право относилось к
несчастным самоубийцам куда гуманнее, чем европейское законодательство XIX
столетия — во всяком случае, признавало наличие обстоятельств,
оправдывающих суицид. В "Дигестах" Юстиниана, классическом своде римского
права (VI век), осуждается только самоубийство "без причины", ибо "тот, кто
не жалеет себя, не пожалеет и других". "Не следует также предавать
погребению тех, кто повесился или иным образом наложил на себя руки не
вследствие невыносимости жизни, а по своей злой воле", — гласит закон.
"Невыносимость жизни" — это еще либеральнее, чем трактовка Адриана. Правда,
поблажки для солдат в кодексе Юстиниана отменяются — по тяжести
преступления попытка самоубийства приравнивается к дезертирству.
Но, как и в Греции, относительная свобода распоряжаться если не
собственной жизнью, то собственной смертью предоставлялась только свободным
жителям империи. Самоубийство раба влекло за собой показательные акции
устрашения. Чтобы при продаже живого товара покупателю не подсовывали рабов
со скрытым браком — склонностью к депрессии, — существовал специальный
закон, предусматривавший нечто вроде "гарантийного срока": если купленный
раб кончал с собой в течение 6 месяцев после заключения сделки, продавец
был обязан вернуть покупателю полученные деньги.
Государство могло себе позволить двойной стандарт по отношению к суициду
до тех пор, пока рабы считались недочеловеками, однако после того, как
христианство приобрело статус официальной религии, возникла насущная
потребность в унификации. Положение усугублялось тем, что в позднеримской
империи самоубийства рабов необычайно распространились и стали приобретать
черты эпидемии. Трудно запугать человека, решившего покончить счеты с
жизнью, посмертным глумлением над его бренными останками или мучительной
казнью — это лишь понуждает самоубийцу выбирать более надежный способ
самоумерщвления. Понадобились меры более эффективные и кардинальные. Их
предоставила в распоряжение государства христианская церковь.
Если светская власть лишала человека свободы лишь в его физической
ипостаси и только на период его земной жизни, то власть церковная давала
возможность стреножить и душу, ибо юрисдикция религии простиралась и в
жизнь загробную.
Наступила эпоха, когда человек был неволен распоряжаться ни своим телом,
ни своей душой. И продолжалось это больше тысячи лет.
"Линия защиты" на судебном процессе над суицидом выстраивалась
тысячелетиями. Первым и, пожалуй, самым именитым адвокатом самоубийства был
строгий рационалист Сократ. Взгляды философа известны нам главным образом
из пересказа Платона, который к самоубийству относился резко отрицательно,
но тем не менее звучат эти доводы убедительно, и их весомость еще более
подчеркивается тем, что произнесены они перед чашей с цикутой. То, что
смерть Сократа была не казнью, а именно добровольным уходом из жизни,
доказывает сам философ, сказавший, что ему ничего не стоило опровергнуть
вздорные обвинения судей, но он не пожелал этого делать. Его прощальные
слова, обращенные к суду, свидетельствуют, что смерть он приветствует как
благо: "Но уже пора идти отсюда, мне — чтобы умереть вам — чтобы жить, а
кто из нас идет на лучшее, это никому не ведомо, кроме бога".
Впрочем, Платон вкладывает в уста Сократа слова, сводящие на нет
правомочность этого довода.
Первая разработанная аргументация, целая этическая система, оправдывающая
самоубийство, была создана стоической школой. Разумность и нравственность —
непременные условия жизни достойного человека. Если в силу каких-либо
причин жить разумно и нравственно сделалось невозможно, следует умереть.
Благо — не продолжительность жизни, а ее качество. Страха нет, ибо человеку
нечего бояться — он хозяин своей судьбы. Соблазнительная формула стоицизма:
достойная жизнь и достойная смерть. И неминуемый вывод: достойно жить
трудно, достойно умереть легко.
Вроде бы всем хорош стоицизм, только, с точки зрения современного
человека, слишком уж легко готов расстаться с жизнью. Хочется думать, что
со времен Стои она все-таки поднялась в цене.
Смерть Клеанфа, ученика и преемника основателя стоицизма Зенона,
оставляет чувство некоторого морального дискомфорта. Когда философ заболел,
врачи посоветовали ему воздержаться от приема пищи. Клеанф двое суток
ничего не ел, и ему стало лучше — опасность миновала. "Он же, — пишет
Плутарх, — изведав уже некую сладость, порождаемую угасанием сил, принял
решение не возвращаться вспять и переступил тот порог, к которому успел уже
так близко придвинуться". Что-то здесь все-таки не так. Возможно, стоицизм
— отличная философия смерти, но вряд ли стоит преподавать ее в школах в
качестве философии жизни.
Воззрения на суицид эпикурейцев сходны со стоическими, хотя две эти
философские школы несколько веков оппонировали друг другу по целому ряду
основополагающих вопросов — главное различие именно в том, что эпикуреизм-
то как раз в первую очередь учит правильно жить. И, что существенно, жить
счастливо. Учение Эпикура в его этической части как нельзя лучше
соответствует мировоззрению современного человека. Эпикуровская формула
бытия обаятельна (жить благородно и весело), желания оспаривать ее не
возникает. Прославленное бойкотирование смерти ("Смерть нас не касается:
когда мы есть — нет ее, а когда она приходит, то исчезаем мы"), пожалуй,
звучит несколько легкомысленно, но к основным постулатам этики Эпикура
трудно не прислушаться:
. Боги (Бог), возможно (и даже почти наверняка), есть, но им (Ему) не
до человека, а стало быть, и человеку не должно быть до них (Него)
дела. Надейся не на Него, а на себя.
. Жить надо в мире с собой, по возможности абстрагируясь от внешних
условий.
. Правильная жизненная установка — безмятежность духа и свобода от
страха перед миром и смертью.
Замечательно сказано: "Не сдавайся ни судьбе, ни чему-либо другому. Но
когда явится необходимость расстаться с жизнью» то смело отрешись от нее и
от всех, кто по пустоте скован ею; мы выйдем из жизни с прекрасными словами
на устах и возгласим: "Хорошо мы пожили!" (Эпикур).
Противоположной точки зрения придерживались Платон и Аристотель
(позднейшие оппоненты суицида, в том числе и отцы церкви, строили свою
систему доказательств, используя их наследие).
Платон поставил перед собой очень сложную задачу: не отрекаясь от любви и
почтения к своему учителю Сократу, показать, что самоубийство, совершенное
этим идеальным человеком, — не выход и не способ. Для этого Платону
пришлось вложить в уста своего героя слова, из которых следует, что
поступок Сократа — не правило, а редкое исключение, которое может быть
санкционировано лишь высшей силой (та самая аргументация, которую
впоследствии повторит блаженный Августин). Обращаясь к своему ученику
фиванцу Кебету, Сократ говорит: "Сокровенное учение[1] гласит, что мы,
люди, находимся как бы под стражей и что не следует ни избавляться от нее
своими силами, ни бежать, — величественное, на мой взгляд, учение и очень
глубокое. И вот еще что, Кебет, хорошо сказано, по-моему: о нас пекутся и
заботятся боги, и потому мы, люди, — часть божественного достояния.
Согласен ты с этим или нет?
— Согласен, — отвечал Кебет.
— Но если кто-нибудь из тебе принадлежащих убил себя, не спросившись
предварительно, угодна ли его смерть тебе, ты бы, верно, разгневался и
наказал бы его, будь это в твоей власти?
— Непременно! — воскликнул Кебет.
—А тогда, пожалуй, совсем не бессмысленно, чтобы человек не лишал
себя жизни, пока бог каким-нибудь образом его к этому не принудит, вроде
как, например, — сегодня — меня".
Платон осуждает не самоубийство вообще, а лишь тех, кто убил себя "от
малодушия и праздности". Что ж, с этим, наверное, можно согласиться. Хотя
имеют ли право оставшиеся в живых решать, достойными или недостойными были
мотивы самоубийцы?
Если рациональность Платона все же апеллирует к религиозному сознанию и
основана на аксиоме, утверждающей, что человек — раб божий и потому не
имеет права произвольно уходить из жизни, то Аристотель больше подчеркивает
антиобщественность этого деяния. Оно является актом безответственным и
преступлением против государства, ибо загрязняет город и ослабляет
общество, лишая его полезного гражданина. Самоубийство "заманивает людей
двумя приманками — легкостью и честью", но на самом деле есть трусость и
дезертирство, так как убивающий себя подобен солдату, который бросил свой
пост.
Резоны Аристотеля не столь убедительны для нас — конечно, за исключением
тех из нас, кому нравится воображать себя солдатом на посту.



Философия Средневековья.



Неприятный факт: христианство повело страстную, непримиримую борьбу с
самоубийцами, продолжающуюся и поныне, не столько из высших соображений,
сколько из меркантилизма, выполняя заказ земных властей. Все имеет свою
цену, в том числе и возможность спасти миллионы душ, которую христианство
получило с обретением статуса государственной религии.
Не секрет, что в первые века своего существования гонимая религия
относилась к мученичеству, то есть альтруистическому самоубийству во имя
веры, с благоговением. Христианство не смогло бы добиться такого авторитета
без страстотерпцев, добровольно шедших на крест или на арену цирка, в пасть
голодным хищникам. Однако государству и государственной религии мученики ни
к чему — никогда не знаешь, чего от них ожидать, и примерно с V века
отношение церкви к добровольной смерти во имя веры начинает меняться.
Утвердив принцип "кесарю кесарево", церковь расширила трактовку принципа
"Богу Богово": бессмертная душа принадлежит Всевышнему, и только Он волен
ей распоряжаться.
Искоренение беса самоубийства проводилось с трудно вообразимой для наших
времен обстоятельной неторопливостью, растянувшись на столетия. Первая
атака была предпринята еще на закате Западной империи, на Арльском соборе
452 года, где суицид впервые был объявлен преступлением, а те, кто его
совершают, — "объятыми диавольским безумством". В 533 году Орлеанский
собор, следуя пожеланию судебных властей, отказал в христианском погребении
самоубийцам из числа осужденных преступников, ибо, совершив самосуд, они
обманывают закон, уходят от положенного наказания. Следующий шаг был
предпринят на Бражском соборе 563 года, введшем карательные санкции против
всех самоубийц: им отказали в церковном отпевании и погребении. Толедский
собор 693 года отлучил от церкви не только самоубийц, но и тех, кто,
попытавшись покончить с собой, остался жив.
Христианская церковь относилась к самоубийству гораздо непримиримее, чем
к убийству. Эта явная несправедливость аргументировалась тем, что убийца
еще может раскаяться в своем злодеянии, а самоубийца такой возможности
лишен. На самом же деле снисходительность к первому из смертных грехов
объяснялась все теми же государственными интересами: и светской, и
церковной власти было не обойтись без собственных убийц, состоявших у них
на службе.
Каждая из ужесточающих мер, вводимых церковью против самоубийц,
немедленно сопровождалась еще более строгими актами светской власти.
Рьяность властей имела кроме религиозной и финансовую подоплеку: еще в
законах Людовика Святого (XIII век) самоубийцу предписывалось не только
подвергать посмертному суду, но и лишать имущества, переходящего к барону.
С централизацией власти наследователем самоубийц стала корона.
Таким образом христианская церковь сформировала безоговорочно негативное
отношение к суициду лишь через 500—600 лет после своего возникновения.
При отсутствии канонических обоснований отцам церкви, участникам
антисуицидных церковных соборов V— VII веков, было не так-то просто
доказать тезис о недопустимости самоубийства. Положение усугублялось тем,
что сам Иисус принял смерть добровольно, то есть фактически закончил свое
земное существование самоубийством. Примеру Агнца последовали сотни и
тысячи христианских мучеников. Одни безропотно и даже с радостью
предавались в руки палачей, другие убивали себя сами и именно за это были
причислены христианской церковью к лику святых.
Ранние вероучители Тертуллиан (II век) и святой Иероним (IV век)
восхваляют верность Дидоны, предпочетшей самосожжение повторному браку. У
Евсевия Кесарийского (III век) описано тройное самоубийство антиохийской
христианки Домнины и двух ее дочерей, которые, спасаясь от разнузданной
диоклетиановой солдатни, бросились в реку "и погибли незапятнанными среди
волн".
В IV—V веках появились христианские фанатики-донатисты (последователи
карфагенского епископа Доната), которые так неистово жаждали мученичества
во имя веры, что церковь в конце концов объявила их еретиками. Донатисты
убивали себя по поводу и без повода, создав своеобразный культ
самоубийства. Донатисты верили в то, что человек может достичь святости
усилием воли, однако правящая церковь усмотрела в этой установке грех
гордыни.
Святой Августин, первым из отцов церкви обрушившийся на суицид,
утверждал, что спасение идет только от Бога, а самоубийство, даже
совершенное во имя веры, — "мерзкий грех, заслуживающий проклятия, худший
из грехов, ибо в нем нет возможности раскаяться". Диспуты с адептами
донатизма в конце концов сменились репрессивными мерами. Именно тогда в
христианском мире утвердился принцип "веры насильно", вознесший церковный
институт к вершинам земной власти, но подорвавший самую основу
христианства.
Поскольку сослаться на установления Библии Августин не мог, он главным
образом оперировал аргументами, почерпнутыми из сочинений Платона, дополнив
их суждением о том, что убить себя — означает убить образ Божий. И все же у
Августина еще нет полного запрета самоубийства. Для оправдания христианских
мучеников, лишивших себя жизни во имя веры, вероучитель ввел категорию
самоубийства, внушенного свыше, то есть совершенного по велению Господа
(таков, например, случай Самсона).
Однако для позднейших вероучителей допущение Августина оказалось слишком
либеральным. Святой Бруно (XI век) отказал самоубийцам в мученическом
венце, назвав их "страстотерпцами во имя Сатаны", а окончательно
обвинительное заключение в их адрес было сформулировано Фомой Аквинским
(XIII век). В "Сумме теологии" Аквинат объявляет самоубийство трижды
смертным грехом: против Господа, дарующего жизнь; против общественного
закона; против человеческого естества — инстинкта самосохранения,
заложенного в каждом живом существе. "Всему сущему свойственно любить себя
и продлевать свое бытие; самоубийство противно и природным устремлениям, и
тому милосердию, с коим человек должен к себе относиться".
Разрешил святой Фома и два давних вопроса, с которыми не справился
Августин: может ли христианка прибегнуть к самоубийству, если ей угрожает
изнасилование? И еще: допустимо ли самоистребление ради веры — путь,
который избрали многие раннехристианские мученики? "Не позволено женщине
убивать себя ради того, чтобы избежать осквернения, — пишет автор "Суммы".
— Ибо никто не вправе избегать малого греха, прибегнув к греху большому. А
на женщине, подвергшейся насилию, и вовсе греха нет, если над ней
надругались без ее согласия. Как сказано у святого Луки: "Не осквернится
тело без соизволения души". Да и всякому очевидно, что грех прелюбодеяния
либо супружеской неверности несравним по тяжести с грехом убийства и тем
более самоубийства". К самоубийцам во имя Господа Фома Аквинский суров:
"...Некоторые убивают себя, полагая, что поступают мужественно, как это
сделал Разис; но сие не доблесть и не проявление истинной силы. Так
поступает душа слабая, не способная вынести страдания".



Философия Нового времени.



С приходом Ренессанса и зарождением концепции гуманизма варварство
стало уходить в прошлое. Нравы смягчались, нетерпимость постепенно выходила
из моды, а жестокость и суеверие из похвальных качеств перешли в разряд
постыдных. Европа вступала в новые времена.
Впервые о естественных правах человека — на жизнь, на справедливый суд,
на собственность — заговорили в Англии и поначалу только применительно к
баронам ("Великая хартия вольностей", XIII век). К началу Нового времени
идея о том, что у государя есть не только права, но и обязанности, а у
подданных не только обязанности, но и права, распространилась по всей
северной Европе. Этот поистине революционный переворот в умах, вознесший
индивида и тем самым неминуемо приспустивший с недосягаемой высоты и
кесаря, и Бога, свершился благодаря мыслителям и сочинителям: Томасу Мору,
Эразму Роттердамскому, Мартину Лютеру, Шекспиру, Спинозе, Декарту, Гоббсу,
Сервантесу, которые каждый на свой лад учили человека тому, что он достоин
уважения.
Это не замедлило сказаться на отношении общества к суициду. Первым
защитником самоубийц был Монтень, оправдывавший "благородное самоубийство"
и восхищавшийся доблестными женщинами античности, жертвовавшими жизнью во
имя долга или любви. В следующем столетии пространную и эмоциональную
апологию суицида написал Джон Донн, однако опубликовать свой "Биатанатос"
позволил лишь посмертно — очевидно, боялся потерять хорошее место диакона в
лондонском соборе Святого Павла. Дэвид Юм, вознамерившийся "вернуть
человеку его утраченную свободу", издал свой труд "О самоубийстве" (1777)
через двадцать лет после того, как этот трактат был написан. Почти сразу же
книга попала в список запрещенных изданий, но в конце XVIII века это было
уже явным анахронизмом — эпоха безоговорочного осуждения суицида подходила
к концу.
Первые симптомы послабления проявлялись и раньше. Чрезмерная суровость
светского и церковного закона была трудноприменима на практике — и по
эмоциональным, и по материальным соображениям. Люди все равно убивали себя,
невзирая на земные и небесные кары. Оставались друзья, которые не желали
отдавать останки самоубийцы на поругание, оставались родственники, которым
нельзя было выжить без средств к существованию. Поэтому чаще всего факт
самоубийства скрывался; покойника благополучно отпевали, хоронили на
кладбище, а власти смотрели на это сквозь пальцы. В тех же случаях, когда
утаить причину смерти было невозможно, самоубийцу объявляли безумным или
"временно помутившимся в рассудке" — в большинстве стран это освобождало от
церковного и уголовного наказания.
Восемнадцатое столетие завершилось тем, что признало за человеком право
на жизнь. Это поставило перед юристами сложную задачу: является ли это
право одновременно и обязанностью? Ни в одной из конституций и деклараций
прав человека этого не утверждалось. Если у человека есть юридическое право
жить, стало быть, он может и не пользоваться этим правом, то есть
прекратить своё существование. Понадобились долгие десятилетия, чтобы
уголовное законодательство различных стран было приведено в соответствие с
их основным законом.
Французская революция, пролившая реки крови, но показавшая всему миру,
как надо расправляться с предрассудками и анархизмом, первой вычеркнула
самоубийство из списка уголовных преступлений. Последняя же из европейских
стран на это решилась Великобритания, сохранявшая в кодексе антисуицидную
статью вплоть до 1961 года.
Между двумя этими событиями – 170 лет упорной борьбы государства и церкви
с общественным мнением, все более и более сочувствием по отношению к
самоубийству. Твердая власть не любит, когда подданные проявляют своеволие,
предпочитает лишать жизни сама, поэтому при тоталитарных режимах, будь то
наполеоновская Франция или коммунистическая Россия, самоубийство как
социальное явление сурово осуждалось или замалчивалось. Во времена
Итальянского похода Бонопарт, обеспокоенный количеством самоубийств в рядах
своей победоносной армии, издал специальный указ, в котором говорилось:
«Солдаты! Нужно уметь преодолевать сердечные страдания! Для того чтобы
выдержать душевные невзгоды, потребно не меньше силы воли и мужества, чем
для того чтобы выдержать залповый огонь неприятеля!» Великому полководцу
принадлежат и такие слова: «Смерть как акт отчаяния – это трусость.
Самоубийство не отвечает ни моим принципам, ни месту, которое я занимаю на
мировой арене. Я человек, приговоренный к жизни». С другой стороны –
исторический факт: в канун первого отречения Наполеон принял яд и остался в
живых лишь благородя тому, что отрава от длительного хранения утратила свою
действенность…
Во второй половине XIX века в цивилизованных странах самоубийц уже не
подвергали публичному поношению, но закон по-прежнему был суров по
отношению к тем, кто пытался уйти из жизни, но не сумел. В Англии же
государство бралось завершить не доведённое до конца самоубийство при
помощи палача – попытка суицида каралась смертной казнью. Вот отрывок из
письма Николая Огорева бывшей проститутке Мэри Сазерленд (он «спас» эту
падшую женщину, и она стала его верной подругой до конца жизни): «Тут
повесили человека, который перерезал себе горло, но был спасён. Повесили
его за попытку самоубийства. Врач предупредил их, что вешать его нельзя,
потому что разрез разойдётся, и он сможет дышать прямо через трахею. Его не
послушали и повесили. Рана немедленно раскрылась, и повешенный ожил.
Понадобилось много времени, чтобы собрать олдерменов. Наконец они собрались
и решили перетянуть шею приговорённого ниже раны и держать так, пока он не
умер. О, Мэри, что за безумное общество и что за идиотская цивилизация».
Этот возглас очень точно отражает состояние умов и общественное
настроение думающих людей XIX века. Из жуткого, табуированного призрака,
загнанного в самый угол общественного сознания, суицид превращался в
мощное, многокомпонентное явление, в котором сочетались кризис религии,
изменение мироощущения личности, социальный кризис, распад патриархальной
семьи и множество иных факторов.
Как уже было сказано мэр города Бордо Мишель Эйкем де Монтень был первым,
кто, спустя полутора тысяч лет после поздних стоиков и поздних эпикурейцев,
подал в голос в защиту самоубийц, опубликовав свои «Опыты», впоследствии
включённые в ватиканский «Список запрещённых книг».
Монтень — один из первых свободных умов зарождающейся гуманистической
эпохи и уже поэтому не может осуждать тех, кто осуществил свое право на
свободу выбора в главном из вопросов бытия: жить или не жить. Автор
"Опытов" порицает лишь тех, кто наложил на себя руки из малодушия, но
самоубийство из благородных мотивов вызывает у него уважение.
Однако у Монтеня теме суицида отведено совсем немного места — для
рассудительного и вместе с тем оптимистичного рационалиста эта тема,
видимо, представляла скорее отвлеченный интерес, и свободу окончательного
выбора он отстаивал не из личной заинтересованности, а из принципа и любви
к справедливости. Первый же трактат, целиком посвященный апологии
самоубийства, появился несколькими десятилетиями позднее.
"Биатанатос" Джона Донна — произведение во многих отношениях
занимательное. В придаточных предложениях длинного, витиеватого,
уклончивого наименования этого труда легко увязнуть: "БИАТАНАТОС.
ДЕКЛАРАЦИЯ ПАРАДОКСА ИЛИ ТЕЗИСА, ГЛАСЯЩЕГО, ЧТО САМОУБИЙСТВО — НЕ ДО ТАКОЙ
СТЕПЕНИ ГРЕХ, ЧТОБЫ ОТНОСИТЬСЯ К НЕМУ ИМЕННО ТАК И НЕ ИНАЧЕ, С ПОДРОБНЫМ
РАССМОТРЕНИЕМ СУТИ И СОДЕРЖАНИЯ ВСЕХ ЗАКОНОВ, ЯКОБЫ НАРУШАЕМЫХ СИМ
ДЕЯНИЕМ".
Цель в предисловии заявлена вполне благая: обличить зло самоубийства,
однако автор обличает сей грех довольно странно. Да, пишет он, самоубийство
— одна из форм убийства и потому заслуживает осуждения. С другой стороны,
не каждый, совершивший убийство, по закону подлежит каре. Точно так же не
каждый самоубийца несет на себе печать смертного греха.
Донн пишет, изображая наивное недоумение: "Когда я заглядываю в
мартиролог всех тех, кто погиб от своей руки во имя религии, родины, славы,
любви, избавления от страданий, страха, стыда, мне стыдно видеть, сколь
мало приверженцев добродетели по сравнению с сими бесстрашными". Тем самым
автор подводит читателя к главной своей мысли, которую в XVII веке можно
было изложить лишь после долгой аргументации: "Наш благословенный Спаситель
избрал сей путь ради нашего избавления и пожертвовал своей жизнью, и пролил
свою кровь". Прав Борхес, когда пишет: "Заявленная цель "Биатанатоса" —
обличение самоубийства; главная — доказать, что Христос покончил с собой".
Вот он, наивысший аргумент, делающий все прочие доводы излишними:
самоубийство — "не до такой степени грех", если на него пошел Сын Божий.
Возможно, аргументация Монтеня и Дона проигрывают умозаключениям
философам древности. Внушает симпатию искренность и мужество, которое в ту
не склонную к толерантности эпоху требовали от сочинителя подобные
откровения.
Прошло без малого еще полтора века, прежде чем апология суицида была
изложена сухо, деловито и наукообразно, по пунктам. Эту миссию взял на себя
еще один -англичанин, Дэвид Юм, назвавший свой труд пре дельно просто, уже
безо всяких придаточных — "О самоубийстве" (издано в 1777). Это эссе долгие
годы существовало только в виде рукописи, вышло в свет на английском лишь
после смерти автора, анонимным изданием, и тоже попало в список запрещенных
книг — дух сочинения был слишком вольнодумен даже для Века Просвещения.
Юм последовательно разбирает три главных обвинения в адрес суицида, в
свое время выдвинутых Фомой Аквинским и доселе никем не опровергавшихся:
преступление против Бога; преступление против ближних; преступление против
человеческой природы. Второй и третий пункты обвинения в XVIII столетии,
как и в нынешнем, опровергались без труда, поскольку они относятся к
компетенции земного разума.
По поводу вреда, который самоубийца может нанести своим деянием обществу,
Юм говорит, что отношения индивида с социумом строятся на основе
взаимности. И далее рассуждает таким образом: человек не обязан делать
незначительное добро обществу, нанося огромный или просто большой вред
себе, поэтому нет смысла продолжать влачить жалкое существование. Но мне
кажется, что говоря о ближних наших, имеется ввиду не только абстрактное
общество, но и близкие и родные, для которых самоубийство является
безусловным преступлением, но очень велико число самоубийств именно по
причине безвыходного одиночества.
От довода о греховности самоубийства по отношению к самому себе Юм просто
отмахивается: есть вещи похуже быстрой смерти — дряхлость, неизлечимая
болезнь, тяжкие невзгоды. Что ж, с этим, кажется, не поспоришь.
Главное место в эссе, как и следовало ожидать, занимает полемика с первым
и в принципе неоспоримым (поскольку не человеческого ума дело) тезисом о
преступлении перед Господом. Для атеиста этот аргумент, разумеется, —
полнейший вздор, не заслуживающий обсуждения, однако большинство наших
современников — люди верующие либо агностики.
Юм пишет о том, что как для Вселенной, так и для Бога нет разницы между
жизнью какого-нибудь насекомого и человека. Далее он утверждает, что всё
предопределено свыше, и если жизнь стала не выносимо тяжёлой, так это и
есть знак свыше о том, что пора. Сегодня это звучит не слишком убедительно.
А как же свобода выбора, а ответственность, подразумеваемая этой свободе.

На мой взгляд, этот тезис так и остался опрокинутым, единственное, что
здесь можно сказать, а вернее повторить, то что Спаситель наш шёл на верную
смерть именно по Божьей воле, всё же остальное напоминает переливание из
пустого в порожнее.
Спиноза — первый мыслитель новой эпохи, который в критике суицида
обошелся без огневой поддержки в виде геенны и вечного проклятья. Тезис
голландского материалиста прост и мужествен: "Те, кто лишает себя жизни,
имеют душу, пораженную бессилием; их натура потерпела полное поражение в
борьбе с внешними обстоятельствами". Очевидно, Спиноза, как и Платон, имеет
в виду самоубийство вследствие малодушия. Однако вряд ли справедливо
распространять этот приговор на всех самоубийц без исключения, ибо как
тогда быть с неистовым библейским Разисом и его многочисленными
историческими последователями? Кроме того, не вполне ясно, о какой борьбе
толкует философ-пантеист (а пожалуй, что и атеист). О борьбе во имя чего?
Во имя того, чтобы, преодолев все "внешние обстоятельства", дожить до 95
лет и умереть от перелома шейки бедра? Кажется, без Бога и высшего смысла,
не обойтись.
По Канту человеческая жизнь священна, потому что она — часть природы.
Самоубиение безнравственно, ибо самоубийца предает цель своего
существования, совершает преступление против высшего долга, коим является
всеобщий закон природы.
"...Тот, кто занят мыслью о самоубийстве, спросит себя, исходя из понятия
необходимого долга по отношению к самому себе, совместим ли его поступок с
идеей человечества как цели самой по себе. Если он, для того чтобы избежать
тягостного состояния, разрушает самого себя, то он использует лицо только
как средство для сохранения сносного состояния до конца жизни. Но человек
не есть какая-нибудь вещь, стало быть, не есть то, что можно употреблять
только как средство; он всегда и при всех своих поступках должен
рассматриваться как цель сама по себе. Следовательно, я не могу
распоряжаться человеком в моем лице, калечить его, губить или убивать".
Интересно, сумела ли эта во всех отношениях похвальная идея остановить руку
хоть одного человека, доведенного до крайней точки, и решившегося на
самоубийство? Позволю себе в этом усомниться.